Да будет осень обещаньем

Да будет осень обещаньем, кануном снега и любви!

Круть. Эх, люблю я многоточия.
. Пишу от мистера Овца)

Теперь уже из инет-библиотеки:

. Да будет осень обещаньем, кануном снега и любви.

Читаю 77 года издания книжонку. Стихи поэтов МГУ. По странному совпадению — литстудийцы. Тот самый «Луч». В горле комок. Среди откровенного ремесленничества — надеюсь, я не запуталась в этом слове) — капли золота:

Тоска по людям — тем, которых не узнаю,
Тоска по незнакомым городам,
По улицам, где я не побываю,
По старым и печальным площадям.

Тоска по неувиденным страницам
И без меня ушедшим поездам,
И по случайным промелькнувшим лицам,
Тоска по исчезающим словам.

Господи, такая весна в душе. Я снова только что не летаю. И я ЖИВУ. Все смыто, забыто, похоронено, прощено, утоптано, примято, травой даже жалость поросла. Волшебным быльем. Я влюблена в жизнь, в осень, в друзей.

Сейчас в метро еду, вижу мальчишка худенький лет восьми, а на груди бейджик: «Я ГРУЗИН, ХОТЬ И ЕВРЕЙ!» Смотрю на мальчика, улыбаюсь ему, хоть и думаю, что шутка из разряда «Заслуженный еврей Советского Союза». Он понял, наверно. Вытащил из кармана другую бумажку, долго возился с бейджиком, так что я никак увидеть не могла, что там такое, наконец, убирает руку: «Жирницкий Давид». Наверно, из школы табличка еврейской, родители все-таки за детей боятся, учат: не высовывайтесь! А мальчик. таким мальчиком гордиться можно. Совсем как я в детстве — не таком, правда, раннем. Только он ведь еще и православием не защищен.

Читайте также:  Логопедическое занятие осень признаки осени деревья осенью

И еще из этой книжечки:

. Так до конца шагать по Подмосковью,
Где небо, дождь и комариный рой,
Легко приняв, как данное условье,
Невероятный факт, что ты со мной.

Принять не по привычке, а как чудо,
Твою ладонь и эту тишину,
Твой взгляд, который взялся ниоткуда,
И лето, превращенное в весну.

Перевернув все схемы и замашки,
Какое счастье то, что ты — жива!
Постичь всю красоту простой ромашки
И отодвинуть в сторону слова.

В начале пути. Я еще ТОЛЬКО В НАЧАЛЕ МОЕГО ЗВЕЗДНОГО ПУТИ! Каждая мысль — бабочка, неуловимая, трепетная и далекая. Рой бабочек — стихотворение. Осталось выносить и родить))

И еще из книжечки. Про меня, про утерянную где-то частичку меня:

Не от мира сего, не от мира,
Где всегда говорят о рубле
Я от чудного мира Шекспира,
От веселого мира Рабле.

Не от мира сего, не от быта,
Что вещами доверху забит.
Моей верною картою бита
Карта с крапом измен и обид.

Не от мира сего, не отсюда,
Эта дрожь и волненье в крови.
Не из мира, где бьется посуда,
А из жаркого мира любви.

Не от мира сего. Не бесплотна,
А минутою каждой жива.
Я — как песни, слова и полотна,
Темный лес, облака и трава.

Другие статьи в литературном дневнике:

  • 30.10.2006. «Мой Пушкин», или День нечисти в гей-клубе.
  • 28.10.2006. Самое странное в чудесах то, что они случаются!
  • 27.10.2006. Что за день, все бесит!
  • 26.10.2006. Я в форме, могу не дышать две минуты.
  • 24.10.2006. Отношения людей — это алгебраическое уравнение.
  • 21.10.2006. Женщина в песках.
  • 20.10.2006. Меня захлестывает осень. об — ло — мов — щина.
  • 16.10.2006. Дух Божий вдохнул жизнь в глину, глина ожила и стала плотью.
  • 15.10.2006. The bus will come only once. Оторваться от воды — в небо!
  • 09.10.2006. . Не от мира сего, не от быта.
  • 08.10.2006. Да будет осень обещаньем, кануном снега и любви!
  • 07.10.2006. . Кусочки ненаписанного. «Золотой ордой ты нагрянула. «
  • 03.10.2006. Боже, это кошмар.
  • 02.10.2006. Нет у меня сегодня вдохновения!

Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.

Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.

© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+

Источник

Да будет осень обещаньем

Среди фанерных переборок
И дачных скрипов чердака
Я сам себе далек и дорог,
Как музыка издалека.
Давно, сырым и нежным летом,
Когда звенел велосипед,
Жил мальчик — я по всем приметам,
А, впрочем, может быть, и нет.

— Курить нельзя и некрасиво.
Все выше старая крапива
Несет зловещие листы.
Марина, если б знала ты,
Как горестно и терпеливо
Душа искала двойника!

Как музыка издалека,
Лишь сроки осени подходят,
И по участкам жгут листву,
Во мне звенит и колобродит
Второе детство наяву.

Чай, лампа, затеррасный сумрак,
Сверчок за тонкою стеной
Хранили бережный рисунок
Меня, не познанного мной.
С утра, опешивший спросонок,
Покрыв рубашкой худобу,
Под сосны выходил ребенок
И продолжал свою судьбу.
На ветке воробей чирикал —
Господь его благослови!
И было до конца каникул
Сто лет свободы и любви!

Сигареты маленькое пекло.
Тонкий дым разбился об окно.
Сумерки прокручивают бегло
Кроткое вечернее кино.
С улицы вливается в квартиру
Чистая голландская картина —
Воздух пресноводный и сырой,
Зимнее свеченье ниоткуда,
Конькобежцы накануне чуда
Заняты подробною игрой.
Кактусы величественно чахнут.
Время запираться и зевать.
Время чаепития и шахмат,
Кошек из окошек зазывать.
К ночи глуше, к ночи горше звуки —
Лифт гудит, парадное стучит.
Твердая горошина разлуки
В простынях незримая лежит.
Милая, мне больше длиться нечем.
Потому с надеждой, потому
Всем лицом печальным человечьим
В матовой подушке утону.

. Лунатическим током пронизан,
По холодным снастям проводов,
Громкой кровельной жести, карнизам
Выхожу на отчетливый зов.
Синий снег под ногами босыми.
От мороза в груди колотье.
Продвигаюсь на женское имя —
Наилучшее слово мое.

Узнаю сквозь прозрачные веки,
Узнаю тебя, с чем ни сравни.
Есть в долинах великие реки —
Ты проточным просторам сродни.
Огибая за кровлею кровлю,
Я тебя воссоздам из ночей
Вороною бездомною кровью —
От улыбки до лунок ногтей.

Тихо. Половицы воровато
Полоснула лунная фольга.
Вскорости янтарные квадраты
Рухнут на пятнистые снега.
Электричество включат — и снова
Сутолока, город впереди.
Чье-то недослышанное слово
Бродит, не проклюнется в груди.
Зеркало проточное померкло.
Тусклое бессмысленное зеркало,
Что, скажи, хоронишь от меня?
Съежилась ночная паутина.
Так на черной крышке пианино
Тает голубая пятерня.

До колючих седин доживу
И тогда извлеку понемножку
Сотню тысяч своих дежавю
Из расколотой глиняной кошки.

Народился и вырос большой,
Зубы резались, голос ломался,
Но зачем-то явился душой
Неприкаянный облик романса.

Для чего-то на оклик ничей
Зазывала бездомная сила
И крутила, крутила, крутила
Черно-белую ленту ночей.

Эта участь — нельзя интересней.
Горе, я ли в твои ворота
Не ломился с юродивой песней,
Полоумною песней у рта!

Я смежу беспокойные теплые веки,
Я уйду ночевать на снегу Кызгыча,
Полуплач-полуимя губами шепча, —
Пусть гремят вертикальные реки.

Через тысячу лет я проснусь поутру,
Я очнусь через тысячу лет, будет тише
Грохот сизой воды. Так иди же, иди же!
Как я спал, как я плакал, я скоро умру!

Есть старый флигель угловатый
В одной неназванной глуши.
В его стенах живут два брата,
Два странных образа души.

Когда в ночной надмирный омут,
Робея, смотримся, как встарь,
Они идут в одну из комнат,
В руке у каждого фонарь.

В янтарных полукружьях света
Тогда в светелке угловой
Видны два женские портрета,
И каждый брат глядит на свой.

Легко в покоях деревенских.
Ответно смотрят на двоих
Два облика, два лика женских,
Две жизни бережных моих.

Будь будущее безымянным.
Будь прошлое светлым-светло.
Все не наскучит братьям странным
Смешное это ремесло.

Но есть и третий в доме том,
Ему не сторожить портрета,
Он запирает старый дом
И в путь берет котомку света.

Путем кибиток и телег
Идет полями и холмами,
Где голубыми зеркалами
Сверкают поймы быстрых рек.

Как просто все: толпа в буфете,
Пропеллер дрогнет голубой, —
Так больше никогда на свете
Мы не увидимся с тобой.

Я сяду в рейсовый автобус.
Царапнет небо самолет —
И под тобой огромный глобус
Со школьным скрипом поплывет.

Что проку мямлить уверенья,
Божиться гробовой доской!
Мы твердо знаем, рвутся звенья
Кургузой памяти людской.

Но дни листая по порядку
В насущных поисках добра,
Увижу утлую палатку,
Услышу гомон у костра.

Коль на роду тебе дорога
Написана, найди себе
Товарища, пускай с тревогой,
Мой милый, помнит о тебе.

Цыганскому зуду покорны,
Набьем барахлом чемодан.
Однажды сойдем на платформы
Чужих оглушительных стран.

Метельным плутая окольным
Февральским бедовым путем,
Однажды над городом Кельном
Настольные лампы зажжем.

Потянутся дымные ночи —
Good bye, до свиданья, adieu.
Так звери до жизни охочи,
Так люди страшатся ее.

Под старость с баулом туристским
Заеду — тряхну стариной —
С лицом безупречно австрийским,
С турецкой, быть может, женой.

The sights необъятного края:
Байкал, Ленинград и Ташкент,
Тоскливо слова подбирая,
Покажет толковый студент.

Огромная русская суша.
Баул в стариковской руке.
О чем я спрошу свою душу
Тогда, на каком языке?

Сотни тонн боевого железа
Нагнетали под стены Кремля.
Трескотня тишины не жалела,
Щекотала подошвы земля.

В эту ночь накануне парада
Мы до часа ловили такси.
Накануне чужого обряда,
Незадолго до личной тоски.

На безлюдьи под стать карантину
В исковерканной той тишине
Эта полночь свела воедино
Все, что чуждо и дорого мне.

Неудача бывает двуликой.
Из беды, где свежеют сердца,
Мы выходим с больною улыбкой,
Но имеем глаза в пол-лица.

Но всегда из батального пекла,
Столько тысяч оставив в гробах,
Возвращаются с привкусом пепла
На сведенных молчаньем губах.

Мать моя народила ребенка,
А не куклу в гремучей броне.
Не пытайте мои перепонки,
Дайте словом обмолвиться мне.

Колотило асфальт под ногою.
Гнали танки к Кремлевской стене.
Здравствуй, горе мое дорогое,
Горстка жизни в железной стране!

Подступал весенний вечер.
Ветер исподволь крепчал.
С ближней станции диспетчер
В рупор грубое кричал.
В лужах желтые ботинки
Пачкал модный пешеход.
В чистом небе, как чаинки,
Вился птичий хоровод.

В этот славный вечер длинный,
Праздник неба и земли,
Вдоль по улице старинной
Трое странные прошли.
Первый двигался улиткой,
Усом долог, ростом мал,
Злобной заячьей улыбкой
Небо кроткое пугал.

Рядом с первым неуклюже
Нечто женское брело,
Опрокидывалось в лужи,
В кулаке башмак несло.
Третий зверь, поросший мехом,
Был неряшлив и сутул.
Это он козлиным смехом
Смуглый воздух полоснул.

Трех уродцев мучал насморк —
Так и шмыгали втроем.
Переругивались наспех,
Каждый плакал о своем.
Три поэта ждали смерти,
Воду перчили тоской,
За собой на длинной жерди
Флаг тащили шутовской.

Боже! Я дышу неровно,
Глядя в реки и ручьи,
Я люблю беспрекословно
Все творения Твои.
Понимаю снег и иней,
Но понять не хватит сил,
Как Ты музыкою синей
Этих троллей наделил!

Ружейный выстрел в роще голой.
Пригоршня птиц над головой.
Еще не речь, уже не голос —
Плотины клекот горловой.

Природа ужаса не знает.
Не ставит жизни смерть в вину.
Лось в мелколесье исчезает,
Распространяя тишину.

Пусть длится, только бы продлилась
Минута зренья наповал,
В запястьях сердце колотилось,
Дубовый желоб ворковал.

Ничем души не опечалим.
Весомей счастья не зови.
Да будет осень обещаньем,
Кануном снега и любви.

Чуть свет, пока лучи не ярки,
Еще при утренней звезде,
Скользить в залатанной байдарке
По голой пасмурной воде.

Такая тихая погода
Лишь в этот час над головой,
И наискось уходит в воду
Блесна на леске голубой.

Здесь разве только эти громки
Удары сердца в тишине,
Да две певучие воронки
Из-под весла на глубине.

Здесь жизнь в огрехах и ошибках
(Уже вчерашнюю на треть)
Легко, как озеро в кувшинках,
Из-под ладони оглядеть.

Она была не суетлива,
Не жестока, не холодна.
Всего скорее справедлива
Была, наверное, она.

Я был зверком на тонкой пуповине.
Смотрел узор морозного стекла.
Так замкнуто дышал посередине
Младенчества — медвежьего угла.
Струилось солнце пыльною полоской.
За кругом круг вершила кровь по мне.
Так исподволь накатывал извне
Вpемен и судеб гомон вавилонский,
Но маятник трудился в тишине.

Мы бегали по отмелям нагими —
Детей косноязычная орда, —
Покуда я в испарине ангины
Не вызубрил твой облик навсегда.
Я телом был, я жил единым хлебом,
Когда из тишины за слогом слог
Чудное имя Лесбия извлек,
Опешившую плоть разбавил небом —
И ангел тень по снегу поволок.

Младенчество! Повремени немного.
Мне десять лет. Душа моя жива.
Я горький сплав лимфоузлов и Бога —
Уже с преобладаньем божества.

. Утоптанная снежная дорога.
Облупленная школьная скамья.
Как поплавок, дрожит и тонет сердце.
Крошится мел. Кусая заусенцы,
Пишу по буквам: «Я уже не я».
Смешливые надежные друзья —
Отличники, спортсмены, отщепенцы
Печалятся. Бреду по этажу,
Зеницы отверзаю, обвожу
Ладонью вдруг прозревшее лицо,
И мимо стендов, вымпелов, трапеций
Я выхожу на школьное крыльцо.
Пять диких чувств сливаются в шестое.
Январский воздух — лезвием насквозь.
Держу в руках, чтоб в снег не пролилось,
Грядущей жизни зеркало пустое.

Без устали вокруг больницы
Бежит кирпичная стена.
Худая скомканная птица
Кружит под небом дотемна.
За изгородью полотняной
Белья, завесившего двор,
Плутает женский гомон странный,
Струится легкий разговор.

Под плеск невнятицы беспечной
В недостопамятные дни
Я ощутил толчок сердечный,
Толчку подземному сродни.
Потом я сделался поэтом,
Проточным голосом — потом,
Сойдясь московским ранним летом
С бесцельным беличьим трудом.

Возьмите все, но мне оставьте
Спокойный ум, притихший дом,
Фонарный контур на асфальте
Да сизый тополь под окном.
В конце концов, не для того ли
Мы знаем творческую власть,
Чтобы хлебнуть добра и боли —
Отгоревать и не проклясть!

Что ж, зима. Белый улей распахнут.
Тихим светом насыщена тьма.
Спозаранок проснутся и ахнут,
И помедлят и молвят: «Зима».

Выпьем чаю за наши писанья,
За призвание весельчака.
Рафинада всплывут очертанья.
Так и тянет шепнуть: «До свиданья».
Вечер долог, да жизнь коротка.

Раздвину занавеси шире.
На кухню поутру войду.
Там медный маятник, и гири
Позвякивают на ходу.

Кукуй, кухонная кукушка!
Немало в жизни ерунды —
Пахнет приплюснутая кружка
Железом утренней воды,

И вроде не было в помине
Меня на свете никогда —
Такие блики на гардине,
Такая юная вода!

Пусть в небе музыка играет,
А над моею головой
Комичный клювик разевает
Подобье птицы роковой!

Бывают вечера — шатается под ливнем
Трава, и слышен водосточный хрип.
Легко бродить и маяться по длинным
Аллеям монастырских лип.

Сквозь жизнь мою доносится удушье
Московских лип, и хочется в жилье,
Где ты марала ватман черной тушью,
И начиналось прошлое мое.

Дитя надменное с этюдником отцовским,
Скажи, едва ли ни вчера
Нам по арбатским кухням стариковским
Кофейник звякал до утра?

Нет, я не о любви, но грустно старожилом
Вдруг ощутить себя. Так долго мы живем,
Что, кажется, не кровь идет по жилам,
А неуклюжий чернозем.

Я жив, но я другой, сохранно только имя.
Лишь обернись когда-нибудь —
Там двойники мои верстами соляными
Сопровождают здешний путь.

О если бы я мог, осмелился на йоту
В отвесном громыхании аллей
Вдруг различить связующую ноту
В расстроенном звучанье дней!

Сегодня дважды в ночь я видел сон.
Загадочный, по существу, один
И тот же. Так цензура сновидений,
Усердная, щадила мой покой.
На местности условно городской
Столкнулись две машины. Легковую
Тотчас перевернуло. Грузовик
Лишь занесло немного. Лобовое
Стекло его осыпалось на землю,
Осколки же земли не достигали,
И звона не случилось. Тишина
Вообще определяла обстановку.
Покорные реакции цепной,
Автомобили, красные трамваи,
Коверкая железо и людей,
На площадь вылетали, как и прежде,
Но площадь не рассталась с тишиной.
Два битюга (они везли повозку
С молочными бидонами) порвали
Тугую упряжь и скакали прочь.
Меж тем из опрокинутых бидонов
Хлестало молоко, и желоба,
Стальные желоба трамвайных рельсов,
Полны его. Но кровь была черна.
Оцепенев, я сам стоял поодаль
В испарине кошмара. Стихло все.
Вращаться продолжало колесо
Какой-то опрокинутой «Победы».
Спиною к телеграфному столбу
Сидела женщина. Ее черты,
Казалось, были сызмальства знакомы
Душе моей. Но смертная печать
Видна уже была на лике женском.
И тишина.
Так в клубе деpевенском
Киномеханик вечно пьян. Динамик,
Конечно, отказал. И в темноте
Кромешной знай себе стрекочет старый
Проектор. В золотом его луче
Пылинки пляшут. Действие без звука.

Мой тяжкий сон, откуда эта мука?
Мне чудится, что мы у тех времен
Без устали скитаемся на ощупь,
Когда под звук трубы на ту же площадь
Повалим валом с четырех сторон.
Кто скажет заключительное слово
Под сводами последнего Суда,
Когда лиловым сумеркам Брюллова
Настанет срок разлиться навсегда?
Нас смоет с полотняного экрана.
Динамики продует медный вой.
И лопнет высоко над головой
Пифагорейский воздух восьмигранный.

Грешный светлый твой лоб поцелую,
Тотчас хрипло окликну впустую,
Постою, ворочусь домой.
Вот и все. Отключу розетку
Телефона. Запью таблетку
Люминала сырою водой.

Спать пластом поверх одеяла.
Медленно в изголовье встала
Рама, полная звезд одних.
Звезды ходят на цыпочках около
Изголовья, ломятся в стекла —
Только спящему не до них.

Потому что до сумерек надо
Высоту навестить и прохладу
Льда, свободы, воды, камней.
Звук реки — или Терек снежный,
Или кран перекрыт небрежно.
О, как холодно крови моей!

Дальше, главное не отвлекаться.
Засветло предстоит добраться
До шоссе на Владикавказ,
Чтобы утром. Но все по порядку.
Прежде быть на почте. Тридцатку
Получить до закрытия касс.

Чтобы первым экспрессом в Тбилиси
Через нашатырные выси, —
О, как лоб твой светлый горяч!
Авлабар обойду, Окроканы.
Что за чушь! Не закрыты краны —
То ли смех воды, то ли плач —

Не пойму. Не хватало плакать.
Впереди московская слякоть.
На будильнике пятый час.
Ангел мой! Я тебя не неволю.
Для того мне оставлено, что ли,
Море Черное про запас!

Когда волнуется желтеющее пиво,
Волнение его передается мне.
Но шумом лебеды, полыни и крапивы
Слух полон изнутри, и мысли в западне.
Вот белое окно, кровать и стул Ван Гога.
Открытая тетрадь: слова, слова, слова.
Причин для торжества сравнительно немного.
Категоричен быт и прост, как дважды два.

О, искуситель-змей, аптечная гадюка,
Ответь, пожалуйста, задачу разреши:
Зачем доверил я обманчивому звуку
Силлабику ума и тонику души?
Мне б летчиком летать и китобоем плавать,
А я по грудь в беде, обиде, лебеде,
Знай, камешки мечу в загадочную заводь,
Веду подсчет кругам на глянцевой воде.

Того гляди сгребут, оденут в мешковину,
Обреют наголо, палач расправит плеть.
Уже не я — другой — взойдет на седловину
Айлара, чтобы вниз до одури смотреть.
Храни меня, Господь, в родительской квартире,
Пока не пробил час примерно наказать.
Наперсница душа, мы лишнего хватили.
Я снова позабыл, что я хотел сказать.

Здесь реки кричат, как больной под ножом,
Но это сравнение ложь, потому что
Они голосят на стократно чужом
Наречии. Это тебе не Алушта.

Здесь пара волов не тащила арбы
С останками пасмурного Грибоеда.
Суворовско-суриковские орлы
На задницах здесь не справляли победы.

Я шел вверх по Ванчу. Дневная резня
Реки с ледником выдыхалась. Зарница
Цвела чайной розой. Ущелье меня
Встречало недобрым молчаньем зверинца.

Снега пламенели с зарей заодно.
Нагорного неба неграмотный гений
Сам знал себе цену. И было смешно
Сушить эдельвейс в словаре ударений.

Зазнайка-поэзия, спрячем тетрадь:
Есть области мира, живые помимо
Поэзии нашей, — и нам не понять,
Не перевести хриплой речи Памира.

Опасен майский укус гюрзы.
Пустая фляга бренчит на ремне.
Тяжела слепая поступь грозы.
Электричество шелестит в тишине.
Неделю ждал я товарняка.
Всухомятку хлеба доел ломоть.
Пал бы духом наверняка,
Но попутчика мне послал Господь.
Лет пятнадцать круглое он катил.
Лет пятнадцать плоское он таскал.
С пьяных глаз на этот разъезд угодил —
Так вдвоем и ехали по пескам.

Хорошо так ехать. Да на беду
Ночью он ушел, прихватив мой френч,
В товарняк порожний сел на ходу,
Товарняк отправился на Ургенч.
Этой ночью снилось мне всего
Понемногу: золото в устье ручья,
Простое базарное волшебство —
Слабая дудочка и змея.
Лег я навзничь. Больше не мог уснуть.
Много все-таки жизни досталось мне.
«Темирбаев, платформы на пятый путь», —
Прокатилось и замерло в тишине.

А вот и снег. Есть русские слова
С оскоминой младенческой глюкозы.
Снег валит, тяжелеет голова,
Хоть сырость разводи. Но эти слезы
Иных времен, где в занавеси дрожь,
Бьет соловей, заря плывет по лужам,
Будильник изнемог, и ты встаешь,
Зеленым взрывом тополя разбужен.
Я жил в одной стране. Там тишина
Равно проста в овраге, церкви, поле.
И мне явилась истина одна:
Трудна не боль — однообразье боли.
Я жил в деревне месяц с небольшим.
Прорехи стен латал клоками пакли.
Вслух говорил, слегка переборщил
С риторикой, как в правильном спектакле.

Двустволка опереточной длины,
Часы, кровать, единственная створка
Трюмо, в которой чуть искажены
Кровать с шарами, ходики, двустволка.
Законы жанра — поприще мое.
Меня и в жар бросало, и знобило,
Но драмы злополучное ружье
Висеть висит, но выстрелить забыло.
Мне ждать не внове. Есть здесь кто живой?
Побудь со мной. Поговори со мной.
Сегодня день светлее, чем вчерашний.
Белым-бела вельветовая пашня.
Покурим, незнакомый человек.
Сегодня утром из дому я вышел,
Увидел снег, опешил и услышал
Хорошие слова — а вот и снег.

Далеко от соленых степей саранчи,
В глухомани, где водятся серые волки,
Вероятно, поныне стоят Баскачи —
Шесть разрозненных изб огородами к Волге.

Лето выдалось скверным на редкость. Дожди
Зарядили. Баркасы на привязи мокли.
Для чего эта малость видна посреди
Прочей памяти, словно сквозь стекла бинокля?

Десять лет погодя я подался в бичи,
Карнавальную накипь оседлых сословий,
И трудился в соленых степях саранчи
У законного финиша волжских верховий.

Для чего мне на грубую память пришло
Пасторальное детство в голубенькой майке?
Сколько, Господи, разной воды утекло
С изначальной поры коммунальной Можайки!

Значит, мы умираем и делу конец.
Просто Волга впадает в Каспийское море.
Всевозможные люди стоят у реки.
Это Волга впадает в Каспийское море.

Все, что с нами случилось, случится опять.
Среди ночи глаза наудачу зажмурю —
Мне исполнится год и тебе двадцать пять.
Фейерверк сизарей растворится в лазури.

Я найду тебя в комнате, зыбкой от слез,
Где стоял КВН, недоносок прогресса,
Где глядела на нас из-под ливня волос
С репродукции старой святая Инесса.

Я застану тебя за каким-то шитьем.
Под косящим лучом засверкает иголка.
Помнишь, нам довелось прозябать вчетвером
В деревушке с названьем татарского толка?

КВНовой линзы волшебный кристалл
Синевою нальется. Покажется Волга.
«Ты и впрямь не устала? И я не устал.
Ну, пошли понемногу, отсюда недолго».

Это праздник. Розы в ванной.
Шумно, дымно, негде сесть.
Громогласный, долгожданный,
Драгоценный. Ровно шесть.
Вечер. Лето. Гости в сборе.
Золотая молодежь
Пьет и курит в коридоре —
Смех, приветствия, галдеж.

Только-только из-за школьной
Парты, вроде бы вчера,
Окунулся я в застольный
Гам с утра и до утра.
Пела долгая пластинка.
Балагурил балагур.
Сетунь, Тушино, Стромынка —
Хорошо, но чересчур.

Здесь, благодаренье Богу,
Я полжизни оттрубил.
Женщина сидит немного
Справа. Я ее любил.
Дело прошлое. Прогнозам
Верил я в иные дни.
Птицам, бабочкам, стрекозам
Эта музыка сродни.

Если напрочь не опиться
Водкой, шумом, табаком,
Слушать музыку и птицу
Можно выйти на балкон.
Ночь моя! Вишневым светом
Телефонный автомат
Озарил сирень. Об этом
Липы старые шумят.

Табаком пропахли розы,
Их из Грузии везли.
Обещали в полдень грозы,
Грозы за полночь пришли.
Ливень бьет напропалую,
Дальше катится стремглав.
Вымостили мостовую
Зеркалами без оправ.

И светает. Воздух зябко
Тронул занавесь. Ушла
Эта женщина. Хозяйка
Убирает со стола.
Спит тихоня, спит проказник —
Спать! С утра очередной
Праздник. Все на свете праздник —
Красный, черный, голубой.

«Расцветали яблони и груши», —
Звонко пела в кухне Линда Браун.
Я хлебал портвейн, развесив уши.
Это время было бравым.

Я тогда рассчитывал на счастье,
И поэтому всерьез
Я воспринимал свои несчастья —
Помню, было много слез.

Разные истории бывали.
Но теперь иная полоса
На полуподвальном карнавале:
Пауза, повисли паруса.

Больше мне не баловаться чачей,
Сдуру не шокировать народ.
Молодость, она не хер собачий,
Вспоминаешь — оторопь берет.

В тихий час заката под сиренью
На зеленой лавочке сижу.
Бормочу свои стихотворенья,
Воровскую стройку сторожу.

Под сиренью в тихий час заката
Бьют, срывая голос, соловьи.
Капает по капельке зарплата,
Денежки дурацкие мои.

Не жалею, не зову, не плачу,
Не кричу, не требую суда.
Потому что так и не иначе
Жизнь сложилась раз и навсегда.

Дай Бог памяти вспомнить работы мои,
Дать отчет обстоятельный в очерке сжатом.
Перво-наперво следует лагерь МЭИ,
Я работал тогда пионерским вожатым.
Там стояли два Ленина: бодрый старик
И угрюмый бутуз серебристого цвета.
По утрам раздавался воинственный крик
«Будь готов», отражаясь у стен сельсовета.
Было много других серебристых химер —
Знаменосцы, горнисты, скульптура лосихи.
У забора трудился живой пионер,
Утоляя вручную любовь к поварихе.

Жизнерадостный труд мой расцвел колесом
Обозрения с видом от Омска до Оша.
Хватишь лишку и Симонову в унисон
Знай бубнишь помаленьку: «Ты помнишь, Алеша?»
Гадом буду, в столичный театр загляну,
Где примерно полгода за скромную плату
Мы кадили актрисам, роняя слюну,
И катали на фурке тяжелого Плятта.
Верный лозунгу молодости «Будь готов!»,
Я готовился к зрелости неутомимо.
Вот и стал я в неполные тридцать годов
Очарованным странником с пачки «Памира».

На реке Иртыше говорила резня.
На реке Сырдарье говорили о чуде.
Подвозили, кормили, поили меня
Окаянные ожесточенные люди.
Научился я древней науке вранья,
Разучился спросить о погоде без мата.
Мельтешит предо мной одиссея моя
Кинолентою шосткинского комбината.
Ничего, ничего, ничего не боюсь,
Разве только ленивых убийц в полумасках.
Отшучусь как-нибудь, как-нибудь отсижусь
С Божьей помощью в придурковатых подпасках.

В настоящее время я числюсь при СУ-
206 под началом Н. В. Соткилавы.
Раз в три дня караульную службу несу,
Шельмоватый кавказец содержит ораву
Очарованных странников. Форменный зо-
омузей посетителям на удивленье:
Величанский, Сопровский, Гандлевский, Шаззо —
Часовые строительного управленья.
Разговоры опасные, дождь проливной,
Запрещенные книжки, окурки в жестянке.
Стало быть, продолжается диспут ночной
Чернокнижников Кракова и Саламанки.

Здесь бы мне и осесть, да шалят тормоза.
Ближе к лету уйду, и в минуту ухода
Жизнь моя улыбнется, закроет глаза
И откроет их медленно снова — свобода.
Как впервые, когда рассчитался в МЭИ,
Сдал казенное кладовщику дяде Васе,
Уложил в чемодан причиндалы свои,
Встал ни свет ни заря и пошел восвояси.
Дети спали. Физорг починял силомер.
Повариха дремала в объятьях завхоза.
До свидания, лагерь. Прощай, пионер,
Торопливо глотающий крупные слезы.

Рабочий, медик ли, прораб ли —
Одним недугом сражены —
Идут простые, словно грабли,
России хмурые сыны.
В ларьке чудовищная баба
Дает «Молдавского» прорабу.
Смиряя свистопляску рук,
Он выпил, скорчился — и вдруг
Над табором советской власти
Легко взмывает и летит,
Печальным демоном глядит
И алчет африканской страсти.
Есть, правда, трезвенники, но
Они, как правило, говно.

Алкоголизм, хоть имя дико,
Но мне ласкает слух оно.
Мы все от мала до велика
Лакали разное вино.
Оно прелестную свободу
Сулит великому народу.
И я, задумчивый поэт,
Прилежно целых девять лет
От одиночества и злости
Искал спасения в вине,
До той поры, когда ко мне
Наведываться стали в гости
Вампиры в рыбьей чешуе
И чертенята на свинье.

Прощай, хранительница дружбы
И саботажница любви!
Благодарю тебя за службу
Да и за пакости твои.
Я ль за тобой не волочился,
Сходился, ссорился, лечился
И вылечился наконец.
Веди другого под венец
(Молодоженам честь и место),
Форси в стеклянном пиджаке.
Последний раз к твоей руке
Прильну, стыдливая невеста, 1
Всплакну и брошу на шарап.
Будь с ней поласковей, прораб.

Вот наша улица, допустим,
Орджоникидзержинского,
Родня советским захолустьям,
Но это все-таки Москва.
Вдали топорщатся массивы
Промышленности некрасивой —
Каркасы, трубы, корпуса
Настырно лезут в небеса.
Как видишь, нет примет особых:
Аптека, очередь, фонарь
Под глазом бабы. Всюду гарь.
Рабочие в пунцовых робах
Дорогу много лет подряд
Мостят, ломают, матерят.

Вот автор данного шедевра,
Вдыхая липы и бензин,
Четырнадцать порожних евро-
бутылок тащит в магазин.
Вот женщина немолодая,
Хорошая, почти святая,
Из детской лейки на цветы
Побрызгала и с высоты
Балкона смотрит на дорогу.
На кухне булькает обед,
В квартирах вспыхивает свет.
Ее обманывали много
Родня, любовники, мужья.
Сегодня очередь моя.

Мы здесь росли и превратились
В угрюмых дядь и глупых теть.
Скучали, малость развратились —
Вот наша улица, Господь.
Здесь с окуджававской пластинкой,
Староарбатскою грустинкой
Годами прячут шиш в карман,
Испепеляют, как древлян,
Свои дурацкие надежды.
С детьми играют в города —
Чита, Сучан, Караганда.
Ветшают лица и одежды.
Бездельничают рыбаки
У мертвой Яузы-реки.

Такая вот Йокнапатофа
Доигрывает в спортлото
Последний тур (а до потопа
Рукой подать), гадает, кто
Всему виною — Пушкин, что ли?
Мы сдали на пять в этой школе
Науку страха и стыда.
Жизнь кончится — и навсегда
Умолкнут брань и пересуды
Под небом старого двора.
Но знала чертова дыра
Родство сиротства — мы отсюда.
Так по родимому пятну
Детей искали в старину.

Чикиликанье галок в осеннем дворе
И трезвон перемены в тринадцатой школе.
Росчерк ТУ-104 на чистой заре
И клеймо на скамье «Хабибулин + Оля».
Если б я был не я, а другой человек,
Я бы там вечерами слонялся доныне.
Все в разъезде. Ремонт. Ожидается снег. —
Вот такое кино мне смотреть на чужбине.
Здесь помойные кошки какую-то дрянь
С вожделением делят, такие-сякие.
Вот сейчас он, должно быть, закурит, и впрямь
Не спеша закурил, я курил бы другие.
Хороша наша жизнь — напоит допьяна,
Карамелью снабдит, удивит каруселью,
Шаловлива, глумлива, гневлива, шумна —
Отшумит, не оставив рубля на похмелье.

Если так, перед тем, как уйти под откос,
Пробеги-ка рукой по знакомым октавам,
Наиграй мне по памяти этот наркоз,
Спой дворовую песню с припевом картавым.
Спой, сыграй, расскажи о казенной Москве,
Где пускают метро в половине шестого,
Зачинают детей в госпитальной траве,
Троекратно целуют на Пасху Христову.
Если б я был не я, я бы там произнес
Интересную речь на арене заката.
Вот такое кино мне смотреть на износ
Много лет. Разве это плохая расплата?
Хабибулин выглядывает из окна
Поделиться избыточным опытом, крикнуть —
Спору нет, память мучает, но и она
Умирает — и к этому можно привыкнуть.

Молодость ходит со смертью в обнимку,
Ловит ушанкой небесную дымку,
Мышцу сердечную рвет впопыхах.
Взрослая жизнь кое-как научилась
Нервы беречь, говорить наловчилась
Прямолинейною прозой в стихах.

Осенью восьмидесятого года
В окна купейные сквозь непогоду
Мы обернулись на Курский вокзал.
Это мы ехали к Черному морю.
Хам проводник громыхал в коридоре,
Матом ругался, курить запрещал.

Белгород ночью, а поутру Харьков.
Просишь для сердца беды, а накаркав,
Локти кусаешь, огромной страной
Странствуешь, в четверть дыхания дышишь,
Спишь, цепенеешь, спросонок расслышишь —
Ухает в дамбу метровой волной.

Фото на память. Курортные позы.
В окнах веранды красуются розы.
Слева за дверью белеет кровать.
Снег очертил разноцветные горы.
Фрукты колотятся оземь, и впору
Плакать и честное слово давать.

В четырехзначном году, умирая
В городе N, барахло разбирая,
Выроню случаем и на ходу
Гляну — о, Господи, в Новом Афоне
Оля, Лаура, Кенжеев на фоне
Зелени в восьмидесятом году.

Светало поздно. Одеяло
Сползало на пол. Сизый свет
Сквозь жалюзи мало-помалу
Скользил с предмета на предмет.
По мере шаткого скольженья,
Раздваивая светотень,
Луч бил наискосок в «Оленью
Охоту». Трепетный олень
Летел стремглав. Охотник пылкий
Облокотился на приклад.
Свет трогал тусклые бутылки
И лиловатый виноград
Вчерашней трапезы, колоду
Игральных карт и кожуру
Граната, в зеркале комода
Чертил зигзаги. По двору
Плыл пьяный запах — гнали чачу.
Индюк барахтался в пыли.
Пошли слоняться наудачу,
Куда глаза глядят пошли.
Вскарабкайся на холм соседний,
Увидишь с этой высоты,
Что ночью первый снег осенний
Одел далекие хребты.
На пасмурном булыжном пляже
Откроешь пачку сигарет.
Есть в этом мусорном пейзаже
Какой-то тягостный секрет.
Газета, сломанные грабли,
Заржавленные якоря.
Позеленели и озябли
Косые волны октября.
Наверняка по краю шири
Вдоль горизонта серых вод
Пройдет без четверти четыре
Экскурсионный теплоход
«Сухум-Батум» с заходом в Поти.
Он служит много лет подряд,
И чайки в бреющем полете
Над ним горланят и парят.

Я плавал этим теплоходом.
Он переполнен, даже трюм
Битком набит курортным сбродом —
Попойка, сутолока, шум.
Там нарасхват плохое пиво,
Диск «Бони М», духи «Кармен».
На верхней палубе лениво
Господствует нацмен-бармен.
Он «чита-брита» напевает,
Глаза блудливые косит,
Он наливает, как играет,
Над головой его висит
Генералиссимус, а рядом
В овальной рамке из фольги,
Синея вышколенным взглядом,
С немецкой розовой ноги
Красавица капрон спускает.
Поют и пьют на все лады,
А за винтом, шипя, сверкает
Живая изморозь воды.
Сойди с двенадцати ступенек
За багажом в похмельный трюм.
Печали много, мало денег —
В иллюминаторе Батум.
На пристани, дыша сивухой,
Поможет в поисках жилья
Железнозубая старуха —
Такою будет смерть моя.

Давай вставай, пошли без цели
Сквозь ежевику пустыря.
Озябли и позеленели
Косые волны октября.
Включали свет, темнело рано.
Мой незадачливый стрелок
Дремал над спинкою дивана,
Олень летел, не чуя ног.
Вот так и жить. Тянуть боржоми.
Махнуть рукой на календарь.
Все в участи приемлю, кроме.
Но это, как писали встарь,
Предмет особого рассказа,
Мне снится тихое село
Неподалеку от Кавказа.
Доселе в памяти светло.

Зверинец коммунальный вымер.
Но в семь утра на кухню в бигуди
Выходит тетя Женя и Владимир
Иванович с русалкой на груди.
Почесывая рыжие подмышки,
Вития замороченной жене
Отцеживает свысока излишки
Премудрости газетной. В стороне
Спросонья чистит мелкую картошку
Океанолог Эрик Ажажа —
Он только из Борнео.
Понемножку
Многоголосый гомон этажа
Восходит к поднебесью, чтобы через
Лет двадцать разродиться наконец,
Заполонить мне музыкою череп
И сердце озадачить.
Мой отец,
Железом завалив полкоридора,
Мне чинит двухколесный в том углу,
Где тримушки рассеянного Тёра
Шуршали всю ангину. На полу —
Ключи, колеса, гайки. Это было,
Поэтому мне мило даже мыло
С налипшим волосом.
У нас всего
В избытке: фальши, сплетен, древесины,
Разлуки, канцтоваров. Много хуже
Со счастьем, вроде проще апельсина,
Ан нет его. Есть мненье, что его
Нет вообще, ах, вот оно в чем дело.

Давай живи, смотри не умирай.
Распахнут настежь том прекрасной прозы,
Вовеки не написанной тобой.
Толпою придорожные березы
Бегут и опрокинутой толпой
Стремглав уходят в зеркало вагона.
С утра в ушах стоит галдеж ворон.
С локомотивом мокрая ворона
Тягается, и головной вагон
Теряется в неведомых пределах.
Дожить до оглавления, до белых
Мух осени.
В начале букваря
Отец бежит вдоль изгороди сада
Вслед за велосипедом, чтобы чадо
Не сверзилось на гравий пустыря.

Сдается мне, я старюсь. Попугаев
И без меня хватает. Стыдно мне
Мусолить малолетство, пусть Катаев,
Засахаренный в старческой слюне,
Сюсюкает. Дались мне эти черти
С ободранных обоев или слизни
На дачном частоколе, но гудит
Там, за спиной, такая пропасть смерти,
Которая посередине жизни
Уже в глаза внимательно глядит.

В начале декабря, когда природе снится
Осенний ледоход, кунсткамера зимы,
Мне в голову пришло немного полечиться
В больнице № 3, что около тюрьмы.
Больные всех сортов — нас было девяносто, —
Канканом вещих снов изрядно смущены,
Бродили парами в пижамах не по росту
Овальным двориком Матросской Тишины.

И день-деньской этаж толкался, точно рынок.
Подъем, прогулка, сон, мытье полов, отбой.
Я помню тихий холл, аквариум без рыбок —
Сор памяти моей не вымести метлой.
Больничный ветеран учил меня, невежду,
Железкой отворять запоры изнутри.
С тех пор я уходил в бега, добыв одежду,
Но возвращался спать в больницу № 3.

Вот повод для стихов с туманной подоплекой.
О жизни взаперти, шлифующей ключи
От собственной тюрьмы. О жизни, одинокой
Вне собственной тюрьмы. Учитель, не учи.
Бог с этой мудростью, мой призрачный читатель!
Скорбь тайную мою вовеки не сведу
За здорово живешь под общий знаменатель
Игривый общих мест. Я прыгал на ходу

В трамвай. Шел мокрый снег. Сограждане качали
Трамвайные права. Вверху на все лады
Невидимый тапер на дедовском рояле
Озвучивал кино надежды и нужды.
Так что же: звукоряд, который еле слышу,
Традиционный бред поэтов и калек
Или аттракцион — бегут ручные мыши
В игрушечный вагон — и валит серый снег?

Печальный был декабрь. Куда я ни стучался
С предчувствием моим, мне верили с трудом.
Да будет ли конец — роптала кровь. Кончался
Мой бедный карнавал. Пора и в желтый дом.
Когда я засыпал, больничная палата
Впускала снегопад, оцепенелый лес,
Вокзал в провинции, окружность циферблата —
Смеркается. Мне ждать, а времени в обрез.

Еще далёко мне до патриарха,
Еще не время, заявляясь в гости,
Пугать подростков выморочным басом:
«Давно ль я на руках тебя носил?!»
Но в целом траектория движенья,
Берущего начало у дверей
Роддома имени Грауэрмана,
Сквозь анфиладу прочих помещений,
Которые впотьмах я проходил,
Нашаривая тайный выключатель,
Чтоб светом озарить свое хозяйство,
Становится ясна.
Вот мое детство
Размахивает музыкальной папкой,
В пинг-понг играет отрочество, юность
Витийствует, а молодость моя,
Любимая, как детство, потеряла
Счет легким километрам дивных странствий.
Вот годы, прожитые в четырех
Стенах московского алкоголизма.
Сидели, пили, пели хоровую —
Река, разлука, мать-сыра земля.
Но ты зеваешь: «Мол, у этой песни
Припев какой-то скучный. » — Почему?
Совсем не скучный, он традиционный.

Вдоль вереницы зданий станционных
С дурашливым щенком на поводке
Под зонтиком в пальто демисезонных
Мы вышли наконец к Москва-реке.
Вот здесь и поживем. Совсем пустая
Профессорская дача в шесть окон.
Крапивница, капризно приседая,
Пропархивает наискось балкон.
А завтра из ведра возле колодца
Уже оцепенелая вода
Обрушится к ногам и обернется
Цилиндром изумительного льда.
А послезавтра изгородь, дрова,
Террасу заштрихует дождик частый.
Под старым рукомойником трава
Заляпана зубною пастой.
Нет-нет, да и проглянет синева,
И песня не кончается.
В пpипеве
Мы движемся к суровой переправе.
Смеркается. Сквозит, как на плацу.
Взмывают чайки с оголенной суши.
Живая речь уходит в хрипотцу
Грамзаписи. Щенок развесил уши —
His master’s voice.
Беда не велика.
Поговорим, покурим, выпьем чаю.
Пора ложиться. Мне, наверняка,
Опять приснится хмурая, большая,
Наверное, великая река.

Самосуд неожиданной зрелости,
Это зрелище средней руки
Лишено общепризнанной прелести —
Выйти на берег тихой реки,
Рефлектируя в рифму. Молчание
Речь мою караулит давно.
Бархударов, Крючков и компания,
Разве это нам свыше дано!

Есть обычай у русской поэзии
С отвращением бить зеркала
Или прятать кухонное лезвие
В ящик письменного стола.
Дядя в шляпе, испачканной голубем,
Отразился в трофейном трюмо.
Не мори меня творческим голодом,
Так оно получилось само.

Было вроде кораблика, ялика,
Воробья на пустом гамаке.
Это облако? Нет, это яблоко.
Это азбука в женской руке.
Это азбучной нежности навыки,
Скрип уключин по дачным прудам.
Лижет ссадину, просится на руки —
Я тебя никому не отдам!

Стало барщиной, ревностью, мукою,
Расплескался по капле мотив.
Всухомятку мычу и мяукаю,
Пятернями башку обхватив.
Для чего мне досталась в наследие
Чья-то маска с двусмысленным ртом,
Одноактовой жизни трагедия,
Диалог резонера с шутом?

Для чего, моя музыка зыбкая,
Объясни мне, когда я умру,
Ты сидела с недоброй улыбкою
На одном бесконечном пиру
И морочила сонного отрока,
Скатерть праздничную теребя?
Это яблоко? Нет, это облако.
И пощады не жду от тебя.

«. То весь готов сойти на нет
В революцьонной воле.»
Б. Пастернак

Есть в растительной жизни поэта
Злополучный период, когда
Он дичится небесного света
И боится людского суда.
И со дна городского колодца,
Сизарям рассыпая пшено,
Он ужасною клятвой клянется
Расквитаться при случае, но,

Слава Богу, на дачной веранде,
Где жасмин до руки достает,
У припадочной скрипки Вивальди
Мы учились полету — и вот
Пустота высоту набирает,
И душа с высоты пустоты
Наземь падает и обмирает,
Но касаются локтя цветы.

Ничего-то мы толком не знаем,
Труса празднуем, горькую пьем,
От волнения спички ломаем
И посуду по слабости бьем,
Обязуемся резать без лести
Правду-матку как есть напрямик.
Но стихи не орудие мести,
А серебряной чести родник.

Мое почтение. Есть в пасмурной отчизне
Таможенный обряд, и он тебе знаком:
Как будто гасят свет — и человек при жизни
Уходит в темноту лицом и пиджаком.

Кенжеев, не хандри. Тебя-то неуместно
Учить тому-сему или стращать Кремлем.
Терпи. В Америке, насколько мне известно,
Свобода, и овцу рифмуют с кораблем.

Я сам не весельчак. Намедни нанял дачу,
Уже двухкомнатную, вскладчину с попом.
Артачусь с пьяных глаз, с похмелья горько плачу,
Откладывая жить на вечное потом.

Чего б вам пожелать реального? Во-первых,
Здоровья. Вылезай из насморков своих,
Питайся трижды в день, не забывай о нервах
Красавицы-жены, пей в меру. Во-вторых,

Расти детеныша, не бей ремнем до срока,
Сноси безропотно пеленки, нищету,
Пренебрежение. Купи брошюру Спока,
Читай ее себе, Лауре и коту.

За окнами октябрь. Вокруг приметы быта:
Будильник, шифоньер, в кастрюле пять яиц.
На письменном столе лежит «Бхагаватгита» —
За месяц я прочел четырнадцать страниц.

Там есть один мотив: сердечная тревога
Боится творчества и ладит с суетой.
Для счастья нужен мир, казалось бы, немного.
Но, если мира нет, то счастье — звук пустой.

Поэтому твори. Немало причинила
Жизнь всякого, да мы и сами хороши.
Но были же любовь и бледные чернила
Карельской заводи. Пожалуйста, пиши

С оказией и без. Целуй семейство пылко.
Быть может, в будущем — далёко-далеко
Сойдемся запросто, откупорим бутылку —
Два старых болтуна, но дышится легко.

Весной, проездом, в городе чужом,
В урочный час — расхожая морока.
Как водоросль громадная во мгле,
Шевелится пирамидальный тополь.
Мое почтение, приятель, мне
Сдается, издавна один и тот же
Высокий призрак в молодой листве
В часы свиданий бодрствовал поодаль.
И ночь везде была одна и та же:
Окраина, коробки новостроек,
Цикада, крупный изумруд такси,
Окно в хитросплетеньях винограда,
Свет пыльной голой лампочки над дверью.

Однако перемены налицо,
То бишь, приметы опыта. Недаром
Кислоты, соли, щелочь в Н2О
Были добавлены.
Наклей на колбу
Ярлык с адамовою головой
И с глаз долой. Но тополь принимает
Всерьез командировочные страсти.

Кого мы ждем? С какого этажа
Странноприимной памяти в круг света
Сейчас сойдет сестра апрельской ночи?
Красавица ли за сорок с лицом
Таким, что совесть оторопевает,
Дитя ли вздорное — в карманах руки,
Разбойничья улыбка на губах —
Кто б ни была ты, ангел мой, врасплох
Застигнут будет старый лицедей —
Напрасен шепот тополя-суфлера!

Ну дай же верности невесть чему
Торжественную клятву, трудно, что ли?
Патетики не бойся, помяни
Честь, поднебесье, гробовую доску.
А нет — закрой глаза, чтобы в ночном
Пустом дворе воскресло невредимым
Все то, что было деревом, окном,
Огнем, а стало дымом, дымом, дымом.

Мне тридцать, а тебе семнадцать лет.
Наверное, такой была Лаура,
Которой (сразу видно не поэт)
Нотации читал поклонник хмурый.

Свиданий через ночь в помине нет.
Но чудом помню аббревиатуру
На вывеске, люминесцентный свет,
Шлагбаум, доски, арматуру.

Был месяц май, и ливень бил по жести
Карнизов и железу гаражей.
Нет, жизнь прекрасна, что ни говорите.

Ты замолчала на любимом месте,
На том, где сторожа кричат в Мадриде,
Я сам из поколенья сторожей.

Самолеты летят в Симферополь,
И в Батуми, и в Адлер, и весь
Месяц май пахнет горечью тополь,
Вызывая сердечную резь.

Кто-то замки воздушные строит,
А в Сокольниках бьют соловьи.
В эту пору, как правило, ноет
Несмертельная рана любви.

Зря я гладил себя против шерсти —
Шум идет по ветвям молодым,
Это ветер моих путешествий,
Треволнений моих побратим.

Собирайся на скорую руку,
Мужу тень наведи на плетень,
Наплети про больную подругу,
Кружева на головку надень.

Хочешь, купим билеты до моря?
Хочешь, брошу, мерзавец, семью
И веревочкой старое горе,
Мое лучшее горе завью?

В Переделкино есть перекресток.
На закате июльского дня
Незадолго до вечной разлуки
Ты в Москву провожала меня.

Проводила и в спину глядела,
Я и сам обернулся не раз.
А когда я свернул к ресторану,
Ты по счастью исчезла из глаз.

Приезжай наконец, электричка!
И уеду — была не была —
В Сан-Франциско, Марсель, Йокогаму,
Чтобы жалость с ума не свела.

И с мертвыми поэтами вести
Из года в год ученую беседу;
И в темноте по комнате бродить
В исподнем, и клевать над книгой носом,
И вспоминать со скверною улыбкой
Сквозь дрему Лидию, Наталью, Анну;
Глотать пилюли. У знакомых есть
Неряшливо и жадно, дома — скупо;
У зеркала себя не узнавать
В облезлой обезьяне с мокрым ртом,
Как из «Ромэна» правильный цыган
Сородичем вокзальным озадачен.
И опускаться, словно опускаться
На дно зеленое, раскинув руки.

Подумать только, осень. Облетай
Сад тления, роскошный лепрозорий!
Структура мира, суть вещей, каркас
Наглядны, говорят, об эту пору.
Природа, как натурщица, стоит,
Уйдя по щиколотки в сброшенное платье,
Как гипсовая девушка с веслом
У входа в лесопарк, а лесопарк
Походит на рисунок карандашный.
Вокруг пивной отпетая толпа
Грешит бессмертием — так близко небо.

Поверх щербатой кружки бросить взгляд
На пьяниц, озерцо, аттракционы,
Соседний столб фонарный, на котором
Записка слабо бьется взад-вперед,
Вверх-вниз, как тронутое тиком веко:
«Пропал ирландский сеттер. Обещаем
Нашедшему вознагражденье». Адрес.
Довольно. Прикрывая рукавом
Лицо, уйти в аллею боковую.
Жизнь вроде бы вполне разорена.
Вот так, наверное, и умирают.

Умри. Быть может, злую жизнь твою
Еще окликнет добрый человек
С какой-нибудь дурацкою привычкой:
Грызть ногти или скатерть теребить,
Самолюбивый, искренний, способный
Отчаянный поступок совершить
И тотчас обернуться, покраснев:
Не вызвал ли он смеха диким шагом?
Никто не засмеется.

Отечество, предание, геройство.
Бывало раньше, мчится скорый поезд —
Пути разобраны по недосмотру.
Похоже, катастрофа неизбежна,
А там ведь люди. Входит пионер,
Ступает на участок аварийный,
Снимает красный галстук с тонкой шеи
И яркой тканью машет. Машинист
Выглядывает из локомотива
И понимает: что-то здесь не так.
Умело рычаги перебирает —
И катастрофа предупреждена.

Или другой пример. Несется скорый.
Пути разобраны по недосмотру.
Похоже, катастрофа неизбежна.
А там ведь люди. Стрелочник-старик
Выходит на участок аварийный,
Складным ножом себе вскрывает вены,
Горячей кровью тряпку обагряет
И яркой тканью машет. Машинист
Выглядывает из локомотива
И понимает: что-то здесь не так.
Умело рычаги перебирает —
И катастрофа предупреждена.

А в наше время, если едет поезд,
Исправный путь лежит до горизонта.
Условия на диво, знай, учись
Или работай, или совмещай
Работу с обучением заочным.
Все изменилось. Вырос пионер.
Слегка обрюзг, вполне остепенился,
Начальником стал железнодорожным,
На стрелочника старого орет,
Грозится в ЛТП его упрятать.

Что-нибудь о тюрьме и разлуке,
Со слезою и пеной у рта.
Кострома ли, Великие Луки —
Но в застолье в чести Воркута.
Это песни о том, как по справке
Сын седым воротился домой.
Пил у Нинки и плакал у Клавки —
Ах ты, Господи Боже ты мой!

Наша станция как на ладони.
Шепелявит свое водосток.
О разлуке поют на перроне.
Хулиганов везут на восток.
День-деньской колесят по отчизне
Люди, хлеб, стратегический груз.
Что-нибудь о загубленной жизни —
У меня невзыскательный вкус.

Выйди осенью в чистое поле,
Ветром родины лоб остуди.
Жаркой розой глоток алкоголя
Разворачивается в груди.
Кружит ночь из семейства вороньих.
Расстояния свищут в кулак.
Для отечества нет посторонних,
Нет, и все тут, — и дышится так,

Будто пасмурным утром проснулся,
Загремели, баланду внесли, —
От дурацких надежд отмахнулся,
И в исподнем ведут, а вдали —
Пруд, покрытый гусиною кожей,
Семафор через силу горит,
Сеет дождь, и небритый прохожий
Сам с собой на ходу говорит.

Косых Семен. В запое с Первомая.
Сегодня вторник. Он глядит в окно,
Дрожит и щурится, не понимая
Еще темно или уже темно.

Я знаю умонастроенье это
И сам, кружа по комнате тоски,
Цитирую кого-то: «Больше света»,
Со злостью наступая на шнурки.

Когда я первые стихотворенья,
Волнуясь, сочинял свои
И от волнения и неуменья
Все строчки начинал с союза «и»,
Мне не хватило кликов лебединых,
Ребячливости, пороха, огня,
И тетя Муза в крашеных сединах
Сверкнула фиксой, глядя на меня.

И ахнул я: бывают же ошибки!
Влюблен бездельник, но в кого влюблен!
Концерт для струнных, чембало и скрипки,
Увы, не воспоследует, Семен.

И встречный ангел, шедший пустырями,
Отверз мне, варвару, уста,
И — высказался я.
Но тем упрямей
Склоняют своенравные лета
К поруганной игре воображенья,
К завещанной насмешке над толпой,
К поэзии, прости за выраженье,
Прочь от суровой прозы.
Но тупой
От опыта паду до анекдота.
Ну скажем так: окончена работа.
Супруг супруге накупил обнов,
Врывается в квартиру, смотрит в оба,
Распахивает дверцы гардероба,
А там — Никулин, Вицин, Моргунов.

Еврейским блюдом угощала.
За антикварный стол сажала.
На «вы» из принципа звала.
Стелила спать на раскладушке.
А после все-таки дала,
Как сказано в одной частушке.
В виду имея истеричек,
Я, как Онегин, мог сложить
Петра Великого из спичек
И благосклонность заслужить.

Чу! Гадкий лебедь встрепенулся.
Я первой водкой поперхнулся,
Впервые в рифму заикнулся,
Или поплыть?

Айда. Мы что ли не матросы?!
Вот палуба и папиросы,
Да и попутный поднялся.
Вот Лорелея и Россия,
Вот Лета. Есть еще вопросы?
Но обознатушки какие,
Чур перепрятушки нельзя.

Скрипит? А ты лоскут газеты
Сложи в старательный квадрат
И приспособь, чтоб дверца эта
Не отворялась невпопад.

Порхает в каменном колодце
Невзрачный городской снежок.
Все вроде бы, но остается
Последний небольшой должок.

Еще осталось человеку
Припомнить все, чего он не,
Дорогой, например, в аптеку
В пульсирующей тишине.

И, стоя под аптечной коброй,
Взглянуть на ликованье зла
Без зла, не потому что добрый,
А потому что жизнь прошла.

Сначала мать, отец потом
Вернулись в пятьдесят девятый
И заново вселились в дом,
В котором жили мы когда-то.
Все встало на свои места.
Как папиросный дым в трельяже,
Растаяли неправота,
Разлад, и правота, и даже
Такая молодость моя —
Мы будущего вновь не знаем.
Отныне, мертвая семья,
Твой быт и впрямь неприкасаем.

Они совпали наконец
С моею детскою любовью,
Сначала мать, потом отец,
Они подходят к изголовью
Проститься на ночь и спешат
Из детской в смежную, откуда
Шум голосов, застольный чад,
Звон рюмок, и, конечно, Мюда
О чем-то спорит горячо.
И я еще не вышел ростом,
Чтобы под Мюдин гроб плечо
Подставить наспех в девяностом.

Лги, память, безмятежно лги:
Нет очевидцев, я — последний.
Убавь звучание пурги,
Чтоб вольнодумец малолетний
Мог (любознательный юнец!)
С восторгом слышать через стену,
Как хвалит мыслящий отец
Многопартийную систему.

Вот когда человек средних лет, багровея, шнурки
Наконец-то завяжет и с корточек встанет, помедля,
И пойдет по делам по каким позабыл от тоски
Вообще и конкретной тоски, это — зрелище не для
Слабонервных. А я эту муку люблю, однолюб.
Во дворах воробьев хороня, мы ее предвкушали,
И — пожалуйста. «Стар я, — бормочет, — несчастлив
и глуп.
Вы читали меня в периодике?» Нет, не читали
И читать не намерены. Каждый и сам умудрен
Километрами шизофрении на страшном диване.
Кто избавился, баловень, от роковых шестерен?
(Поступь рока слышна у Набокова в каждом романе.)

Раз в Тбилиси весной в ореоле своем голубом
Знаменитость, покойная ныне, кумир киноведов,
Приложением к лагерным россказням вынес альбом —
Фотографии кровосмесителей и людоедов.
На пол наискось выскользнул случаем с пыльных
страниц
Позитив в пол-ладони, окутанный в чудную дымку
Простодушия, что ли, сияния из-под ресниц.
— Мне здесь пять, — брякнул гений. Мы отдали
должное снимку.
Как тебе наше сборище, а, херувим на горшке?
Люб тебе пожилой извращенец, косеющий с первой?
Это было похлеще историй о тухлой кишке
И о взломе мохнатого сейфа. Опять-таки нервы.
В свете вышеизложенного, башковитый тростник,
Вряд ли ты ошарашишь читателя своеобразьем
И премудростью книжною. Что же касается книг,
Человека воде уподобили, пролитой наземь,
Во Второй Книге Царств. Он умрет, как у них повелось.
Воробьи (да, те самые) сядут знакомцу на плечи.
Если жизнь дар и вправду, о смысле не может быть речи.
Разговор о Великом Авось.

Источник

Оцените статью